Наличники
Наличники
Может, насчет чего иного и допускал дед Стулов какие послабления, а только насчет здоровья строго себя содержал. Тут еще статейка одна ему в газете попалась. О пользе гимнастики для лиц пожилого возраста. Изучил дед статейку и завел порядок: чуть свет запускать радио и всю утреннюю зарядку прослушивать. До конца, пока марша не сыграют. Иной раз, бывало, и сам ногой дрыгнет, а то руками разведет на особенном упражнении.
Даже бабку хотел совместно вовлечь и уже дал ей распоряжение черного сатина в сельпо подобрать на трусики.
Только не поддалась в этот раз бабка. Ни в какую.
Пришлось переключиться деду вместо гимнастики на усиленную колку дров. Дрова же в тот год попались еловые да такие вязкие, что не из каждого полена обратно и колун вытащишь. Поколешь часа два и о всякой физкультуре поминать бросишь.
И еще за зубами своими имел дел неослабное наблюдение. Потому что известно — если у человека зубы тронутые, то и от желудка хорошей отдачи не жди. У деда же, хотя корешков зубных и был рот полный, вроде бы и отбавить не мешало, — самостоятельный зуб остался только один. Посередине, в нижней челюсти. И ветерана этого берег дед как зеницу ока. Каждую субботу чистил после бани.
Так что на здоровье деду жаловаться особо не приходилось. Случалось, даже из молодых завидовали. А если и занедужит маленько дед, то тоже ненадолго. «Нет, — буркнет, — у меня времени бока тешить. Не на пляже!..» Пошлет бабку с пустой четвертинкой куда следует, сам на печку русскую взгромоздится, а утром, глядишь, обмогся дед. И опять по хозяйству крутится.
Но как бы, говорят, веревочке не виться, а кончику быть. И слег в феврале месяце дед Стулов от жестокого воспаления. А дело получилось такое.
В ту зиму зайцы на акатовские сады набег сделали. Беляки. Чуть не все яблони на колхозных усадьбах перепортили. Петр Михайлович, председатель, даже в район писал, в союз охотников. Присылайте, дескать, поболее мужиков с ружьями. А тем недосуг. Так и пришлось нам от зайцев отбиваться собственными силами.
С зайцами этими дед даже сон потерял. Четыре дерева у него обглодали: анис полосатый, две китайки, а больше всего коричное пострадало. Уж такие яблоки родились от этого коричного, что не только кушать — вспомнить и то сладко! В самом соку яблоня — четырнадцати годов. Ваське-внучку ровесница. А глодал ее, по приметам судя, старый зайчина, матерый. С большой квалификацией.
Трое суток дед этого оборотня выслеживал. По утрам. Зайцы-то ведь больше перед зорькой кормятся. А на четвертые сутки поднял дед зайца с лежки около самой усадьбы. Вплотную напоролся — чуть валенком не наступил. Заяц — прысь в сторону! А дед вскинул свою тульскую, зажмурился да как бабахнет из обоих стволов. Даже собаки по всей деревне забрехали да иней с яблонь посыпался. И заяц, тот кувырком, через голову.
— Ну, гад, отожрал мои яблони! — заорал дед. И к зайцу. А тот поднялся, шатается. Словно выпивши. И вдруг от охотника — скок! Хотя и не в полную силу.
Бросил дед ружье, растопырил лапы — и за зайцем. А тот опять — скок! И дед за ним — прыг!.
Так и пошло. Дед — прыг! Заяц — скок! И держат одну дистанцию. Как на военном параде. В руки же заяц не дается.
А обулся дед в тот раз, надо заметить, тяжеловато. Вместо валенок домашней валки фабричные напялил, а на них галоши литые. На каждой ноге по полпуда всякой обувки наворочено. И прыгать в такой амуниции не очень удобно. Тем более, снег февральский — пухлый, глубокий.
— Ах ты, нечистый дух! — взъярился дед. — Это пожилого человека да на издевку брать! Все едино достигну!
Сел посереди поля, скинул напрочь валенки да в одних вигоневых носках и махнул за косым. А заяц, не будь дурак, тоже скорость переключил. Только уши мелькают, а на них кисточки черные.
Так и гнал дед зайца — от усадьбы до самого сосняка. С километр, пожалуй, гнал, никак не менее. Вот она что делает, горячка-то охотничья! А допрыгали до леса, и зашлось у деда сердце. Ухватился за ближнюю сосенку, рот — разинул, а слова сказать не может. Весь сделался мокрехонек. В глазах темнота, и только белые мухи носятся.
Не словил дед этого зайца. Должно быть, промазал сгоряча. Уж после сам сетовал: не надо бы жмуриться!
С того часа деда, наверное, и прохватило. Да и было от чего — ведь чуть не босиком оказался. А тут, точно назло, погода сменилась. Ветер с севера повернул, поземка пошла, да такая въедливая. Все вокруг закидывает — насилу дед на обратном пути валенки свои разыскал.
Воротился в избу, а с обеда скорее на печь. Там его и закрутило. Места живого не найдет, точно в грохоте просеяли. В боках колет, в груди теснит, в ногах ломит, живот вспучило. В голове какая-то жилка тренькает, а жаром от деда так и пышет, как от каленого утюга.
А бабка вокруг него носится, хлопочет. Все средства в ход пустила: сухой малинки с медом заварила, муравьиным едучим спиртом ноги деду натерла, оболочкой ватной запеленала, а сверху овчинами укутала. А поту добиться никак не могут — сухость одна. И не согреется дед, только трясется да зубами стучит. Пихнула ему бабка под мышку градусник, и показало на нем тридцать девять да три десятых градуса.
Всю ночь старуха глаз не сомкнула. С лица даже спала. Нет-нет отойдет в угол да подолом с глаз слезинку смахнет.
А забрезжил свет, клокотнуло что-то у деда в горле, и сказал он:
— Дерьмовое мое, должно быть, дело! Сходила бы ты, мать, на село к фельдшеру Верухе Маловой. Не прибегнет ли к помощи медицины?
А уж раз так сказал, поняла бабка, значит, на самый край попало. За всю жизнь еще не видывала, чтобы дед капель себе каких-либо в стакан накапал или хотя пилюлю одну сжевал.
К слову заметить, в те годы еще у нас такой порядок заведен был: идет фельдшер из села Медведицкого на вызов и заодно с собой котомку тащит со всей аптекою. И кому чего требуется, тут же деревенским продает за наличные. На месте. Кто позапасливей, обязательно какое-нибудь лекарство да приобретет. А дед, хотя и очень интересовался, какую боль чем лечить следует, денег на ветер никогда не кидал.
Бывало, заманит Веруху к себе в избу и все пузырьки у нее переберет. И вот все спрашивает: это, мол, зачем да то от чего? Даже в сторону склянки три отставит, вроде за собой забронирует. А потом ощерит зуб, пузырьки обратно отодвинет и скажет:
— Великая вещь медицина! А отпусти-ка ты мне, красавица симпатичная, гривен на восемь ды-ды-тэ!
И получается, что с врачебным делом не приходилось деду особенно соприкасаться…
Так вот, хоть и побежала бабка в больницу, а вернулась без большой удачи. В райздрав Вера уехала и быть обратно обещалась не ранее вечера.
А больному, что ни час, хуже становится. И такие слова начал высказывать, что лучше бы и молчал вовсе. Прыгнет к нему, к примеру, в ноги кот Порфиша, и завопит дед:
— Ах ты, дорогой кисонька! Прибыл к хозяину на последнее свиданьице! Провожать старца в путь-дорожку дальнюю!
А раньше кота этого к одеялу и близко не подпускал. Всегда ремнем отваживал. С латунной пряжкою.
Подаст бабка кружку кипятку с клюквой толченой, и опять зальется дед:
— Ах вы, клюквинки-ягодки, не сбирать мне вас больше в болотце моховом руками белыми!
Да так жалостно зальется, что послушаешь, и хоть сам реви белугою.
А засумерничало, и начал дед отдавать последние распоряжения:
— Ты, мать, Геннадия-то раньше осени не коли. Уж ежели моя жизнь кончается, пускай хотя боровок лето проживет. Хватит ему теперь до молодой травки картошки-то. Одним едоком в семье меньше становится… Вот она и економия образовалась… Ох!.. А книжку-то сберегательную, гляди, никому не показывай. А то будут соседушки навещать да взаймы клянчить. Не отобьешься! А часы мои серебряные с двойной крышкой Ваське-внучку вилкою ковырять не давай!
Слушает бабка, а сердце у ней точно разрывается. А дед глотнул раза два воздух, ровно карась на сковороде, и дальше продолжает:
— Тес там на чердаке припасен, без сучков, выдержанный. На последний случай берег. Так уж ты свату Михаиле передай, чтобы был в готовности. Ожидал сигналу. Лучше-то его, пожалуй, никому не сколотить… Ох!.. Не идет Верушенька, задерживается. В Кимрах, сказывают, амура завела. Рябой такой амур, из речной флотилии. Натолием звать… Ну что ж, ихнее дело молодое… А сено-то недельки через две продавать начинай! Не ранее. Самая цена будет сену-то!.. Ох!.. Ты, бабушка, уж коли медицина не идет, на худой конец за попом бы послала!..
А тут в дверь стучат. Прикатила все-таки Веруха. Сама румяная с морозу, веселая, глаза серые, мужественные, нос орлиный. Поглядишь на такого фельдшера, другой раз и про болезнь забудешь.
— Это, — спрашивает, — что же за непорядок? Всю колхозную знать хворь одолела. И председатель тоже третьи сутки как валяется. Оскользнулся около конюшни, ногу вывихнул. А уж до чего же беспокойный больной! Все с постели рвется: уйду да уйду! Только раз я постановила лежать — значит, все! Железобетон!
Шубу скинула, белый халат оправила — и к деду:
— Ну, старый бедокур, на что жалуешься? Рассказывай!
— Жаловаться, — стонет дед, — поздновато мне, доченька. Да, пожалуй, и совестно. Всеми я вами премного благодарен, милостивцами. Пожил — нечего бога гневить — желаю всякому! А теперь вот вышел срок собираться в путь-дорожку дальнюю.
И как только помянул дед про эту дорожку, так и давай опять вопить. И старуха тоже в подголосок.
Ну, а Вера, конечно, всякое слыхала. Потому что фельдшер.
И взялась деда мять да щупать. А потом и воронку черную к дедовой груди приложила.
— Так, — говорит Вера, — вздохните, больной! Попрошу еще раз! Да не вертись ты, дедушка! Чистый председатель! Ей-богу! Тоже минутки покойно не полежит… В Калязин, видишь ли, собирается, плотников подряжать. Клуб задумал по фасаду отделывать. А ну еще, дедушка, вздохни! Только поглубже!
Вздохнул дед Стулов, да так, словно у него внутри пластинку старую поставили переиграть. На патефоне… А потом спрашивает:
— А как рядить собирается? Поденно или сдельщиной? Ох! Не напал бы Петя на лихих живоглотов. На калымщиков.
— Да я почем знаю, — отвечает Вера. — Наверное, сдельщиной. Скорее хочет. И сказала тебе — не болтай! А ну, бабуся, подойди, отвороти-ка ему бороду, а я еще послушаю. Не дыши, говорят!
— Скоро, красавица моя, и вовсе дыхать отстану, — стонет дед. — Участь моя решенная! Ты уж председателя только береги. Чтобы ранее недели и думать не мог с койки слезать. Не угробь Петра Михайловича. Такие люди нам дороже золота… Это чего ж он с клубом-то поспешает?
— Да замолчи ты, старая тарахтелка! — кричит Вера. — Сказано, кончай разговоры — значит, все! Наверно, ко дню нашей армии… Здесь больно?
— Неужто нет, Верушенька! — тужится дед. — Тебе бы так надавить! Так что же он, и наличники резные на окна делать собирается? Ох!.. И не повидать мне больше красы нашей деревенской, любовь ты моя бесценная!..
— Вот что, дедушка, — говорит Веруха. — Это же надо большое жалованье получать, чтобы такую болтовню терпеть… Никак в толк не возьму, что у тебя там внутри происходит?!
Замолчал дед. Долго еще его Вера выслушивала. Уж и так его и этак. А потом вымыла руки, села за стол, из сумки порошки вынула. Четырех сортов порошки. Одни жар снимают. Эти через час принимать по две штуки сразу. Вторые от кашля мягчат — три раза в сутки. Третьи от сердца — эти по мере надобности. А четвертые, особые, — бабке. От расстройства чувств. Наложила Веруха порошков здоровый тюрек и прощаться стала.
— Пока, — говорит, — до свиданьица. Хотела бы деду пожелать скорого выздоровления, да, пожалуй, не получится. Грешу на воспаление легких. Смотрите, лекарств не перепутайте. А больному полный покой: лежать, не двигаться. Если завтра к утру не полегчает, придется в больницу везти. И тогда уж собираться враз — без задержки. Как сказано, так и будете делать.
А сама бабке мигает — выйди, дескать, проводи!
Вышла бабка за ней в сени, а Веруха ей шепотом, чтобы дед не услыхал:
— Ты уж, милая, ко всякому готовься. Разное может произойти. Как-никак человек в закатных годах. Не молоденький. Станет хуже, беги ко мне немедленно. В любой час заходи, потому что мы, сельские врачи, люди отчаянной жизни и рабочий день у нас нормы не имеет.
— Да неужто, — спрашивает бабка, — так плох дедушка?
— Трудно сразу сказать, — отвечает Вера. — Еще неизвестно, в какую сторону повернет. Значит, не стесняйся, а буди, хотя и посередине ночи.
Даже так договорились: если что — бабка прямо в Верухино оконце стучит, чтобы, часом, хозяев не переполошить.
Только эта ночь спокойно прошла. Выспалась к утру Вера, комнату прибрала и чай пить села с молоком топленым. Хозяйка ей еще блинков овсяных принесла. Прямо из печи, даже пар идет. Свернула Вера блин, макнула в сметану, только рот раскрыла и вдруг слышит: в окошко — стук, стук и еще раз — стук!
— Так, — говорит Вера хозяйке. — Выходит, плохи дела с дедом Стуловым. Года все-таки свое берут. В больницу придется класть. Не иначе.
Так в аппетит блинков и не отведала. Шубу надела, пуховую шаль накинула, сумку с инструментом схватила и к бабке выбежала:
— Ну, пойдем скорее. По дороге расскажешь!
А на той лица нет.
— Как же, — говорит, — милая. Я уже совсем думала — полегчало ему после порошков-то. Дедушка, как ты ушла, подряд принимать их взялся. Мои и то съел. Потом его в сон ударило, и уж таково сладко спал, словно младенчик какой. Не храпанул даже. Всю ноченьку спал, а проснулся — и завтрак потребовал. Яишенку я ему толкнула да картошки жареной с солеными рыжиками подала. И молока выпил. А потом сел на койке, руку поднял, глаза какие-то чудные — светятся — и говорит: «Ну вот и все! Отведал плодов земных. Скоро и в путь пора. Ступай к свату Михайле. До поспешай, покуда ему бригадир наряда не выправил. Пусть на чердак лезет. Время подоспело тес скидывать». — Ой, погоди, Верушенька, не торопись!
Оглянулась Вера, а старуха сморщилась да как запричитает:
— А сватушке-то он еще вчера приказывал быть в готовности. Сигналу ожидать, коли дело на последний конец повернет. Михайло ведь из того тесу колодину должен дедушке сколотить…
— Ну, — говорит Вера, — ты все-таки не отчаивайся. (А сама, между прочим, тоже слезинку утирает). Примем меры самые экстренные. Если с сердцем что — укол сделаем. Я и шприц захватила и камфару.
А идти нужно было порядочно. Село все миновать, полем пробежать, потом леском, потом опять полем. А там и Акатово.
День же выпал прямо замечательный. Перепадают у нас такие деньки в феврале месяце, что не хуже иных апрельских.
Ветра нету. Солнышко до того яркое, что смотреть на снега больно, и даже жмуришься.
Дымок из труб прямой струйкой вверх тянется. К лесу в низинке туман лег. А с крыш уже капель первая. На завалинках куры сидят, отряхиваются, меж собой беседуют. А воробьи точно обезумели. И небо голубое, как платок шелковый у дедовой снохи Агашки, что она прошлой осенью в Москве купила.
— Ах ты! — вздыхает Веруха и поглубже в себя воздух тянет. — И выдумают же люди в такую погоду болеть… А это кто же такие около клуба?
— Царица небесная, заступница! — ахнула бабка.
И видят: на верхней приступке председатель сидит — Петя Овчинин. Правая нога вытянутая, и подложена под нее крашеная табуретка. Должно быть, из клуба табуретку ту и принесли. А рядом сват Михайла, здоровый мужик, рыжий, ростом немного пониже колодезного журавля. Этот с тесиной, чего-то примеряет. И дед Стулов тут же стоит в тулупе, и красным шарфом сверху шапки голова обмотана. И идет у них между собой спор великий — руками машут. А рядом мерин наш колхозный, Гарем, фыркает, головой мотает, в санки запряжен. На нем, видно, все и приехали.
Подбежала к ним Веруха, а сама сделалась, как бурак вареный. И голос даже рвется:
— Это что же за разной такой? Что же вы, тираны, здесь делаете?
Глянул тут дед на председателя. А председатель на деда. И после этого оба глаза развели. Петр Михайлович скворечник стал на осине рассматривать, а дед на мерина воззрился, будто на диковину какую. И замолчали.
Тут сват Михайло загудел:
— Ты уж, Вера Ивановна, разговору нашему помехи не делай. Клуб по фасаду желаем отделывать. Наличники меряем. Резные будут — вологодской вязи. Так председателю и говорим — ужели мы свою культуру да на откуп калымщикам доверим?
— Со своим материалом рядимся, золотая! — встрял дед Стулов. — Из отборного тесу! Из выдержанного!
И шарф на подбородке затянул потуже: холодок бы, ехида, не пробрался. Потому что всегда, дед старинное правило помнил — береженого и бог бережет…