Богомол Петя

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Богомол Петя

Мы с девушкой шли по дороге вдоль Тихой бухты неподалеку от поселка Планерское в Крыму.

А перед тем часа два безрезультатно обшаривали окрестные травы в поисках богомолов.

Я только что приехал в Дом творчества писателей «Коктебель», а знакомая моя жила здесь некоторое время и несколько дней назад, загорая в окрестностях Тихой бухты, видела, по ее словам, множество очаровательных изумрудно-зеленых богомолов, запросто сидящих на кустиках колючек и кермека — самого заметного растения Киммерии, то есть юго-восточного Крыма, цветущего сиренево-розовыми мелкими цветочками, отчего редкие заросли его словно покрыты розовато-сиреневой пеной. К великому сожалению, становится его все меньше и меньше — в цветочной вазе, даже в простой бутылке сухие цветущие веточки смотрятся очень изящно и нежно, словно японская икебана, и поэтому... Да, каждый почти считает своим долгом нарвать букетик, а то и целый сноп...

Сфотографировать изумрудного богомола на кермеке мне очень хотелось, да и хорошего «портрета» богомола не было среди моих слайдов — этим и вызван был наш немедленный после моего приезда поход в Тихую бухту.

Однако он оказался неудачным. Куда они все подевались?

Ветер с шуршанием нес по дороге высушенный и прокаленный южным солнцем до соломенной желтизны и звонкости довольно большой и круглый кустик колючки, что росла на песчаном берегу Тихой бухты, а теперь вот закончила свое существование. Он был очень красив, этот кустик, я поднял его осторожно, чтобы не уколоться, взял за стебель и подал знакомой.

— Увезу с собой, — сказала она. — Поставлю в вазу дома. Правда, красивый?

И понесла его, держа осторожно за стебель и махая им в сухом жарком воздухе. Что-то словно подтолкнуло меня рассмотреть кустик получше, и я увидел большого соломенно-серого богомола, цепко держащегося длинными тонкими своими ножками за колючие, звонко-сухие листики.

Вот так номер! Искали — и не нашли, а тут напоследок такой щедрый подарок. На первый взгляд этот богомол не был так эффектен, как изумрудно-зеленый, на которого я рассчитывал, но при внимательном рассмотрении меня, наоборот, привлекло этакое, я бы сказал, благородство в его сравнительно скромной расцветке. Особая, неброская красота аккуратно сложенных на спинке крыльев, сетчато разрисованных темными жилками...

Внешность богомола многократно описана, и все же не устаешь удивляться ее необычности, этакой угловатой экзотичности, что ли. Палкообразное тельце с толстым брюшком под плоско и овально сложенными крылышками, четыре длиннейшие, тонкие, согнутые в сочленениях ноги и две совершенно необычные, странные конечности спереди, как бы молитвенно сложенные на груди, когда богомол спокоен. Он словно бы погружен в смиренное сосредоточение, этакое внутреннее созерцание, может быть, даже и молитву — за что и получил свое название: богомол.

Но стоит потревожить его, как кротко сложенные конечности внезапно распрямляются и делают быстрые хватательные движения, одновременно демонстрируя внушительные, определенно весьма цепкие шипы на внутренней стороне...

И все же самое удивительное — это его голова. Треугольная, с несоразмерно большими и очень выразительными глазами. Главная особенность этой весьма своеобразной головы даже не в широко и постоянно распахнутых и как бы всегда удивленных глазах. А в том, что она запросто поворачивается на длинной, палкообразной «шее». И тогда возникает стойкое ощущение, что экзотическое создание смотрит не куда-нибудь, а прямо в ваши глаза и вроде бы многое понимает.

Снимать его я тотчас не стал — поднялся, как я уже говорил, ветер, в атмосфере появилась муть, — и я решил отложить съемку на вечер или на завтрашнее утро, тем более что богомол и не собирался как будто бы покидать свой колючий кустик. Моя подруга теперь несла его бережно, не махала, а богомол крутил головой, поглядывая то на нее, то на меня, с любопытством осматривая своих новых знакомых.

В Доме творчества был у меня номер с открытой лоджией, там стоял холодильник, я положил сухой кустик на холодильник. Богомол спокойно сидел, не собираясь, как видно, покидать удобное место, и только по-прежнему с любопытством вертел головкой. Тотчас же я поймал муху, взяв ее пинцетом за крылышки, протянул богомолу. Он немедленно подобрался, поджал передние конечности, нетерпеливо переступая остальными ножками и прицеливаясь, пристально глядя на шевелящийся перед ним темный мохнатый комок. Ну прямо-таки охотничья собака, делающая «стойку» на дичь! Наконец он сделал молниеносный выпад, и муха оказалась зажатой в колючках его «молитвенных» ножек. Я осторожно освободил пинцет, оставив муху богомолу, и он тотчас принялся за обед.

Окрестили мы его почему-то Петей. Он, судя по всему, освоился в лоджии, никуда не уходил со своей колючки — разве что иногда гулял по белой эмалевой поверхности холодильника — и, похоже, не собирался меня покидать, хотя свободно мог это сделать: лоджия, как я сказал, была открытая, а у него, кроме длинных ног, были еще и крылья.

Впрочем, жилось ему вполне сносно: я ловил ему мелких кобылок, что во множестве прыгали неподалеку от корпуса в зарослях полусухой травы, — он охотно хватал их сначала с пинцета, иногда даже из моих пальцев, но чаще я теперь сажал кобылку поблизости от него на колючку, и он тотчас делал «стойку», бросок... Кобылка не успевала даже опомниться.

Ну и конечно, я фотографировал его в разных позах и в разном масштабе — и «поясной портрет», и «во весь рост», и с некоторого расстояния — на колючке или на веточке кермека, на своей руке или на руке кого-нибудь из гостей. И за обедом тоже, хотя, честно говоря, его трапеза сначала вызывала у меня неприятное чувство.

— Живодер ты все-таки, Петя! — честно говорил я, выражая свое впечатление от его откровенного чревоугодия.

Но он смотрел на меня таким невинным взглядом и так, в общем-то, спокойно и элегантно даже поедал крепко зажатую в лапах кобылку — целиком, без остатка, не соря объедками и не производя неприятных звуков, как некоторые из моих двуногих собратьев, — что постепенно я как-то привык к этому зрелищу, сочувствуя все же кобылкам, но понимая, что тут, в общем-то, вполне естественный ход событий.

И чем внимательнее я смотрел на подвижную его головку во время трапезы, тем больше укреплялся в этой мысли. В глазах Пети не было, разумеется, и намека на лицемерие, алчность, жестокость и тому подобные нехорошие свойства натуры. Взгляд его и на самом деле был бесхитростен, как у ребенка. Разве он виноват, что природа создала его пожирателем живых кобылок, а не каким-нибудь добропорядочным вегетарианцем? Да ведь и кобылок так много скачет вокруг... Нет, мне даже нравились его охотничьи наклонности, ей-богу.

Ну, в общем, мы окончательно подружились, и он доверчиво и охотно переползал на мою ладонь, стоило приблизить к нему руку. Не боялся меня ни капли! Ни разу не отнесся к моему приближению и к приближению моей руки как к посягательству на его покой и свободу, а я, честно вам скажу, этим гордился. С какой-то трогательной неуклюжестью переставлял он свои длинные ходули, не торопясь забирался на руку, шел выше, лез на голову...

Гости приходили ко мне специально посмотреть на Петю, ужасались его деловитому поеданию живых, шевелящихся в его тисках кобылок, признавая тем не менее удивительную «осмысленность» его взгляда и благородство расцветки.

Я по-прежнему ничем не сковывал его свободу — он мог запросто в любое время покинуть лоджию. Но он оставался, и я даже принес ему новую большую колючку, увеличив, так сказать, его жилплощадь.

Только однажды Петя на меня обиделся. Можно, конечно, посмеяться над этим глаголом, обозначающим свойство все же человеческое и никак не подходящее как будто бы к существу из класса шестиногих, пусть даже и весьма экзотическому. Но как же иначе назвать то, что произошло?

А произошло следующее. Как всегда, я ловил Пете кобылок утром, в обед, иногда и вечером, но старался разумно ограничить его в пище — и так брюшко у него было слишком большое. И потом, в природе-то ему приходится за каждой кобылкой побегать, подстерегать их иной раз очень подолгу, а тут — нате вам, кушать подано... Приходилось мне за его рационом следить. И вот однажды он сжевал одну за другой две кобылки — брюшко раздулось до безобразия, а у меня была третья кобылка, я хотел посадить ее в стеклянную банку, на ужин, но потом попробовал все же предложить ему из интереса: схватит или все же благородно откажется?

Схватил за милую душу и принялся с аппетитом жевать и ее. Ну, нет. Я не хотел, чтобы он лопнул от обжорства: все же, взяв его под свою опеку, я несу за него ответственность, и если он сам не в состоянии справиться со своим непомерным чревоугодием, то придется вмешаться. И я отнял у него третью кобылку, не без усилия вытащив из его цепких передних конечностей.

Хотите — смейтесь, хотите — нет, но мне показалось, что в выражении его больших, постоянно открытых глаз появилось недоумение, детский упрек и... обида. Разумеется, я остался тверд и не вернул ему отнятую кобылку.

Вскоре я ушел на море, а когда вернулся, Пети на колючках не было.

Я внимательно осмотрел холодильник, стены лоджии, занавеси. Его нигде не было.

Все ясно, понял я. Обиделся, глупый. Что ж делать, если он такой несознательный. Ради обжорства пожертвовать нашей дружбой? Пусть! Жалко было, конечно, но горечь разлуки скрасило все же мое благородное негодование и сознание своей правоты. Повторись все снова — я поступил бы так же. Не намерен я идти на поводу у незнающих меры обжор!

А все же было грустно. Привык я к Пете. Нравился он мне несмотря ни на что. Жаль.

Вечером я садился в плетеное кресло в лоджии, чтобы почитать: сдвинул его и заметил, что на полу копошится что-то длинное и как будто крылатое. Это был Петя. Очевидно, обида его оказалась не настолько сильной, чтобы совсем ему меня бросить. Благородство и детская непосредственность натуры хотя и натолкнули его на мысль спрятаться от своего хозяина в знак протеста, однако удержали от неразумного и неоправданного все же разрыва отношений...

С тех пор я уже не искушал его — приносил одну или две кобылки и честно отдавал ему, не ставя ого в неловкое положение ради сомнительных все же в нравственном отношении экспериментов. Да, я понял, что в первую очередь был виноват сам.

Пришел конец пребыванию в Доме творчества, я собрался в Москву. Что делать с Петей? С одной стороны, брать его с собой в незнакомый ему холодный осенний город, где, скорее всего, нет уже даже и мух, не говоря о вкусных кобылках, было рискованно. С другой — его сверстники, по-моему, уже «отдали концы»: ведь богомолы во взрослой стадии живут лишь два-три летних месяца, а с наступлением осени погибают, успев перед тем отложить яички и продлить тем самым богомолий род. Не жестоко ли будет оставить Петю на произвол судьбы, когда он уже успел привыкнуть к вольготной жизни с регулярными завтраками, обедами, ужинами, не говоря уже о возвышенном все же общении со мной и моими гостями?..

И я решил взять Петю в Москву. Найдем там что-нибудь. Съезжу за город, поищу какую-нибудь живность. Посадил Петю в литровую стеклянную банку, предварительно положив туда несколько сухих веточек... К моему удивлению, он совершенно спокойно устроился в этой банке, не сделал даже попытки уйти, словно понимал неизбежные тяготы долгого переезда. Ну что вы скажете? Люди и те далеко не всегда проявляют подобное терпение и сознательность... В другую банку я наловил живых кобылок — хотя бы на первое время. Как-нибудь переживем, что-нибудь придумаем, успокаивал я себя. Мухи в конце сентября все же должны быть. А может быть и кузнечики, и кобылки за городом! Перезимуем!

Петя вполне удовлетворительно перенес сутки в поезде, и когда я посадил его на родную колючку, теперь положенную на столе в моей московской квартире, он пристроился на ней как ни в чем не бывало и, повернув ко мне головку, разве что не проговорил: «Ну, а где же причитающиеся мне кобылки?»

Разумеется, я тотчас предложил ему одну из тех, что тоже благополучно доехали в другой банке.

В первые дни я разнообразил его меню московскими жирными мухами, он охотно брал их у меня иногда даже прямо из пальцев.

Но потом кончились и кобылки, и мухи. Тогда же, правда, я собрался в недельную командировку в Ташкент и дал Пете честное благородное слово, что обязательно привезу ему среднеазиатских кобылок, если только они там окажутся. Сначала была мысль оставить Петю кому-нибудь — может быть, удастся все же изловить и дать ему муху-другую, — но потом я подумал, что лучше не рисковать. Насекомые все же живучие существа, и пусть лучше сидит он в одиночестве, переживая разлуку со мной, чем кто-то будет его трогать, показывать гостям, из которых не все ведь понимают, как бережно нужно обращаться с хрупкими шестиногими существами. Тем более столь благородного происхождения, как богомол...

И я водрузил колючку с Петей на шкаф, а сам уехал.

Вернувшись через неделю, я с радостью увидел его, сидящего на колючке как ни в чем не бывало, и, когда он повернул головку, взглянув прямо в мои глаза, мне показалось, что треугольная физиономия его, изможденная недельным постом, выразила неподдельную радость.

Обещание насчет среднеазиатских кобылок я выполнил, хотя и с трудом: кобылок в горах в октябре оставалось немного...

И уже в конце октября я стал приучать Петю к новой для него пище: брал пинцетом небольшой кусочек сырого мяса и, поднеся поближе к треугольному его «лицу», старался изобразить трепыхание соблазнительной «дичи».

Иногда мне это удавалось, и тогда Петя хватал «дичь» и принимался ее жевать — правда, с трудом, потому что грубое мясо коровы все же не то, что нежная мякоть мелких зеленых и серых кобылок или кузнечиков. Иногда же, сделав «стойку», он долго с сомнением переминался с ноги на ногу, в конце концов обнаруживал, очевидно, обман и отворачивался с полнейшим равнодушием, демонстрируя свое полное презрение к моим дальнейшим попыткам имитации трепыхания «дичи». Иногда он даже смешно отпихивал мой пинцет одной ногой: «Отстань, мол, чего пристал. Все равно не похоже».

У меня нередко собирались гости — посмотреть слайды. Я снимал колючку с Петей со шкафа, ставил ее на стол, и Петя, ничуть не теряясь от обилия новых людей (а их было иной раз больше двадцати человек, и шумным кружком они обступали стол), принимался спокойно чистить свои конечности, по очереди пропуская их через рот, облизывая, и всем своим видом показывая, что такая картина ему далеко не внове, и вся эта галдящая масса людей не в состоянии вывести его из равновесия.

Ко мне на руку он шел всегда и охотно, подчас даже не хотел потом возвращаться на свою колючку — приходилось сажать его обратно почти насильно. Но он теперь на меня не обижался. К некоторым из гостей он тоже охотно шел на руку, но далеко не ко всем. По каким-то известным, очевидно, только ему признакам он определял, кому стоит нанести визит вежливости, а кому нет. Охотнее он шел к женщинам, из чего я сделал вывод, что правильно, очевидно, назвал его мужским именем.

Вообще я не настолько все же разбираюсь в энтомологии, чтобы вот так запросто определить пол богомола — самцы и самки у них внешне очень похожи. Правда, смущали меня два обстоятельства: общая длина тела и толщина брюшка. И то, и другое было у Пети значительным и вызывало у меня некоторые сомнения в правильности определения его пола, но все же, согласитесь, что в конце концов это было не так уж и важно.

Надо сказать, что я все больше и больше убеждался в высоких нравственных качествах Пети. Он был внимателен — немедленно поворачивал головку, когда с ним пытались заговорить. Он был совсем не пуглив — абсолютно не терялся от обилия гостей, даже и не пытался куда-нибудь скрыться. Более того — он был к гостям уважителен. Хотя, как я уже сказал, весьма избирателен: не лез ко всем подряд, а только к тем, кто ему симпатичен, — это явно свидетельствовало о чувстве собственного достоинства. О непосредственности, детской доверчивости его я уже говорил, но нужно еще раз подчеркнуть, что при этом он был вовсе не суетлив. Самолюбив был, несомненно, но отнюдь не высокомерен. Вынослив, терпелив, ловок, когда нужно было схватить кобылку. Внешне, несомненно, красив, и, по-моему, понимал это. Короче, он обладал множеством разнообразных достоинств, знал о них, но вовсе не заносился. Скажите, разве можно было его не любить?

Только однажды я увидел Петю рассерженным. Как-то пришло мне в голову, что богомолы тоже ведь, наверно, пьют — росу, например, — тем более теперь ему нужно было пить, когда с кобылками стало туго (в телах кобылок, очевидно, жидкости много). Я попробовал брызгать водой на колючку. Петя стал прикладываться к каплям, но мне показалось, что это ему все-таки не очень удобно. Тогда я сообразил взять соломинку, на конце которой повисла капля воды, и протянуть ее Пете. Он мгновенно сообразил, доверчиво поднял головку и принялся медленно выпивать висящую каплю, словно привыкший к бутылочке с соской ребенок. Так появилась у нас ежедневная процедура питья. Но однажды под рукой не оказалось подходящей соломинки, я взял голую, без ягод, веточку от виноградной кисти, намочил ее, протянул Пете и... машинально даже отдернул руку. Не знаю, что именно напомнила Пете эта фигурно изогнутая веточка, за какого своего заклятого врага он ее принял, но только облик его в одно мгновение изменился до неузнаваемости. Он изогнулся, расправил крылья, угрожающе зашуршал ими и сделал молниеносный выпад на ветку с каплей — но не схватил ее, а мгновенно отскочил, продолжая изгибаться и негодующе шуршать. Вот это да! Я знал, что у богомолов есть угрожающая поза, и отпугивая своих врагов, они пользуются ею, но никогда не видел миролюбивого Петю в этой боевой стойке. Для проверки я еще раз поднес к нему веточку — и все повторилось.

Конечно, интересно было бы его сфотографировать в такой позе, но что-то все же удержало меня. Наши отношения не позволяли мне подвергать таким стрессам его нервную систему, к тому же эпизод с отнятой третьей кобылкой отбил у меня желание экспериментировать, подвергая испытаниям нашу чистую дружбу. И я выбросил веточку. Не поленился сходить во двор и найти длинный тонкий прутик, который не вызывал у Пети отрицательных эмоций.

Однажды я попробовал протянуть Пете свой палец, на конце которого висела капля воды. Он тотчас схватил мой палец своими конечностями — как ребенок бутылку — и принялся каплю пить... Правда, выпив каплю, заработал челюстями, желая, очевидно, пальцем моим и закусить. От неожиданности, почувствовав легкую боль, я тряхнул пальцем, сбросив доверчивого богомола на стол, в чем потом неоднократно раскаивался: по-моему, он немного повредил одну ножку, потому что, поднявшись, стал тщательно вылизывать ее и делал это с тех пор довольно часто. Мне было искренне жаль, что я, такой большой и сильный, испугался какой-то ничтожной боли — ведь Петя явно не хотел ничего плохого и вполне возможно, что он принял не только каплю, но и палец за щедрый подарок... Где ему было разобраться в тонкостях! Я испытывал искренние угрызения совести, однако ножка Пети была повреждена...

Еще раз надо отдать ему должное: по-моему, он на меня не обиделся, потому что по-прежнему шел ко мне на руку и доверчиво пил с пальца до тех пор, пока я мягко не отнимал у него «закуску».

Увы, ничто не вечно на этой планете, кроме самой жизни — жизни, которая, принимая разные формы, видоизменяясь и совершенствуясь, всегда продолжается... Однажды, делая утром гимнастику, я услышал шорох на шкафу — там, где стояла теперь колючка с Петей. Присмотревшись, я увидел, что Петя не удержался на обычном своем месте — на самом верху колючего кустика и медленно сползает вниз... Он был жив, но очень слаб, а больная ножка вообще висела в воздухе, не касаясь опоры... А говорят, что насекомые не чувствуют боли... Конечно, дело было, в общем-то, не в ножке, а в том, что пришло, очевидно, Петино время: ведь настал уже декабрь. С огромным трудом он залез на мою протянутую ему руку... Бедный Петя, даже наступившая старость не лишила его доверчивости и привязанности ко мне.

Есть он уже не мог, с каждым часом становился все более пассивным, даже пил, похоже, с трудом. Он еще пытался кое-как навести туалет — облизать конечности, но они у него дрожали от слабости, совсем как у дряхлого человека... Меня не покидало чувство, что между нами сохраняется связь. Я искренне жалел его, сам удивляясь силе этого чувства, направленного на крошечное все же и как будто неразумное существо... Будучи трезвым человеком и хорошо понимая, что о разуме тут, конечно, не может быть и речи, я все же четко ощущал, что связь существует и что Петя воспринимает мои чувства... Ну да, осознавать он, конечно, не может, но... Что же тогда? Почему же он хотя и с таким трудом, но пытается вскарабкаться на мою руку? Почему с трудом, но все же поворачивает ко мне треугольную свою головку и словно с печалью смотрит в мои глаза?.. И в то же время руку, протянутую моим приятелем, он как бы вовсе не замечает... Что тут? Появившиеся условные связи, остатки какого-то инстинкта? Не знаю.

Четвертого декабря Петя уже едва шевелился и не держался даже на своих тонких ногах, бессильно опустившись на дощечку, на которую я теперь его посадил. Пятого шевелился только тогда, когда я до него дотрагивался. А шестого перестал и шевелиться.

Найдутся, конечно, такие люди, которые или будут презрительно усмехаться, или посчитают, что все эти «шибко трогательные» детали я выдумал для красного словца, нагородив черт знает что по поводу взаимоотношений с какой-то букашкой, — то ли из «воспитательных», то ли из еще каких целей. Пусть. Мне все равно, что они подумают. Да я, впрочем, и сам удивлялся, что так привязался к обыкновенному богомолу, каких в южных степях тысячи, миллионы. Они гибнут во множестве от химикатов, некоторые люди, встретив их, вообще тотчас пытаются раздавить «гадкого кузнечика»... Да и я, наверное, не отличаюсь особенной сентиментальностью.

Но тут я явственно ощутил, что чего-то мне не хватает. Что — буквально — в дом пришла смерть. Очаровательный, всегда добрый Петя, с такой готовностью шагающий с колючки на мою руку, доверчиво пьющий с пальца, забавно перебирающий конечностями, когда я приближаюсь к нему лицом, приветливо, но с достоинством относящийся к моим гостям, так забавно ворочающий своей головкой и спокойно, послушно, терпеливо сидящий на колючке и не навязывающий своего общества, но доброжелательно готовый к общению... — где он? Этого живого, деятельного существа больше нет, а есть маленькое буровато-серое тельце, неподвижно лежащее на дощечке.

Мы привязываемся к тому, кого выделяем из множества ему подобных, — вот что я понял. Именно особенные, индивидуальные «качества» Пети, которые нравились мне в нем как-то чисто по-человечески бесстрашие, скромность, готовность к общению, живость и ненавязчивость, чувство собственного достоинства: именно то, что я особенно ценю в людях, и обусловило мою привязанность, хотя, конечно, качества эти вовсе но делают моего богомола какой-то мистически значительной личностью. Просто так уж совпало, что это маленькое существо обладало ими. Отсюда моя симпатия и доброе отношение к нему. А так как все живое — я глубоко в этом уверен — чувствует и ценит добро, то наша дружба получила благодатную почву.

В общей сложности — и на юге, и дома — Петя прожил у меня девяносто восемь дней.

Вот такая трогательная случилась у меня история. А все из-за увлечения фотографированием насекомых.